• Приглашаем посетить наш сайт
    Мода (modnaya.ru)
  • Котляревский Н. А.: Александр Александрович Бестужев
    Глава XI

    XI

    А Бестужев был, действительно, очень весело настроен во все время пути к месту своего нового назначения. Он описал это путешествие в рассказе "Путь до города Кубы"115.

    Это не то рассказ, не то дневник, без определенной завязки, но очень ценный своими лирическими отступлениями, в которых видна ликующая душа на волю вырвавшегося человека. И на самом деле путешествие в Ахалцых, как и прежняя поездка Бестужева из Сибири на Кавказ, были единственными эпохами его невольнической жизни, когда он был освобожден от надзора и со свободой передвижения приобретал полную свободу чувства и мысли. Хоть он и признавался, что он отдал бы все грозди в мире за куст рябины, склонившейся над зеркальным потоком его родины, но никогда красота кавказской природы не возбуждала в нем такого повышенного чувства восторга, как в эти краткие дни вольного скитания по горам. Он выехал из Дербента в начале апреля при расцветающей природе, но из города Кубы, поворотив в горы, опять въехал в зиму. "Дорога была трудна, но так прелестна, - пишет он, - что я помнить ее буду, как самую сладостную прогулку об руку с природой. Этого ни в сказке сказать, ни пером написать, да и как написать, в самом деле, чувство? ибо тогда я весь был чувство, ум и душа, душа и тело. Эти горы в девственном покрывале зимы, эти реки, вздутые тающими снегами, эти бури весны, эти дожди, рассыпающиеся зеленью и цветами, и свежесть гор, и дыхание лугов, и небосклон, обрамленный радугою хребтов и облаков... О! какая кисть подобна персту Божию? Так, только так можно забыть, что в нас подле сердца есть желчь, что около нас горе. Над головой кружились орлы и коршуны, но в голове ни одна хищная мысль не смела шевельнуть крылом: вся жизнь прошлая и будущая сливалась в какую-то сладкую дрему, мир совершился в груди моей без отношений к человеку, без отношений к самому себе; я не шарил в небе, как метафизик, не рылся в земле, как рудокоп, я был рад, что далек от людей, от их истории, спящей во прахе, от их страстишек, достойных праха... я жил, не чувствуя жизни". И под обаянием этих ощущений, под бурей судьбы, над мраком отчаяния возникла теперь радуга надежды, которая озаряла утешением его минувшее и опытом - его будущее. А там, в недоступной вышине, всходили к небу, ничем не омраченные, ничем не возмущаемые ледники, символ чистоты и мира души, и мир нисходил на его истерзанную душу. С фимиамом мольбы развертывалась его душа, и к прежней его любимой молитве "Да будет воля твоя" теперь присоединялось робкое моление о счастии и слова благодарности за спасение...

    И в эти же спокойные минуты восторга и примирения в душе странника с особой силой встрепенулось поэтическое чувство. В своем дневнике Бестужев был очень щедр на лирические отступления, и одно из них мы припомним, как образец символической картины, в которой он хотел выразить свое прощание с прошлым и свои надежды на будущее. Это два пейзажа, которые любопытны уже потому, что своей внешней формой - романтической, колоритной и несколько вычурной, - напоминают слегка описания природы у Гоголя.

    Бестужев вспоминал свое прошлое:

    "Я поднял голову: надо мной склонялось шатром унылое полярное небо; передо мной тянулась цепь кангаласского камня, возникали его хребты, щетинясь кедрами и сосной, как стада огромных дикобразов. С ружьем за плечами, задумавшись, стоял я на берегу одного из пустынных озер, дремлющих вечно у подножия якутских предгорий, стоял, очарованный дикою поэзией северной природы. То было в сентябре месяце, но уже при начатках зимы лист пал или падал с жалобным шорохом, отрываемый ветром от родных веток. Нагие березы и тальники дрожали, казалось, от холода и теснились в частые купы. В облаках, чуть видимы, неслись клиновидные вереницы запоздалых усталых гусей, летящих к новому лету юга - неслись, роняя на ветер печальные крики. И вот облака стали падать клубами ниже и ниже, будто серые волки, отряхая дождь с мохнатой шубы. Он сеялся мелкими зернами и тихо, тихохонько падал туманом, не возмущая поверхности озера, не колебля сухого листа, который обнизывал он изморозью. Вдруг пахнул ветерок из ущелья, и там, где за миг волновались полупрозрачные пары, летал и плавал уже белый снежок, легкий, чистый, блестящий, будто пух прямо с крыльев ангела, непомерклый еще от прикосновения к земле. Он порхал, он кружил, он вился и взбирался опять, будто не решаясь расстаться с воздухом, будто не хотя упасть на болото. Еще повев ветерка, еще взор, и все изменило вид, все засияло; косвенные лучи солнца пронзили облако и зажгли снежный туман яркими полосами. Казалось, млечный путь со своими мириадами звезд просыпался с неба, или солнце вылилось из него цветами северного сияния: кристаллы инея, перемешанные с каплями дождя, то сверкали золотом и пурпуром в оранжевой струе света, то померкали яхонтами в фиолетовой полосе; и вновь загорались и опять гасли. Каждое дыхание холода из пасти ущелья заставляло бледнеть этот поток замерзающего воздуха и оживляющего света; каждый прилив лучей растоплял снег в алмазные искры, между тем как золотые нити от облаков до земли сновались и переливались. Наконец, начало оцепенения перемогло; мгла задушила небосклон, все померкло. Снег уже падал хлопьями, опушая вместо листьев деревья и прибрежный тростник озера, тусклого, как свинец...

    Я очнулся -

    И не леденеющая, не безжизненная природа полюса, но оживающая, но живая, воскресшая природа востока красовалась предо мною, свежая прелестью весны, полная желаний и обетов, как невеста. Она блещет, цветет, поет жаворонком, воркует горлицей, вздыхает негой наслаждения в ветерке, кипит ключом. Влюбленное солнце пьет ее ароматическое дыхание, нежит ее теплотой, целует лучами и с каждым поцелуем печатлеет новые красоты на ее смеющемся личике. О, моя душечка, как ты обворожительна теперь! Со всем уважением к чужой собственности я готов кинуться на грудь твою с седла и обнять тебя, расцеловать тебя. Да, электрический огонь восточной весны льет кипяток юности в грудь, бросает изменнические искры причуд в зарядный ящик воображения, в воздухе слышится чей-то милый голос, атласный шелест какого-то платья, благоуханный повев прерывного дыханья. Сердце замирает, дух занимается"116...

    Как, в самом деле, эти узорные слова искренни и непринужденны! Они подсказаны сердцем, которое после долгих испытаний готово было надеяться и верить и не знало, что оно и на этот раз должно обмануться.

    Весной 1834 года Бестужев был в Тифлисе и затем сквозь горы и Боржомское ущелье направился в Ахалцых. Проезжал он опять по страшным, но прелестным местам вдоль бушующей разлившейся Куры, пока, наконец, не прибыл в мае в Ахалцых с карманами, набитыми туго обломками базальта и иных камней, которые он подобрал на дороге, вспоминая отцовский кабинет и его коллекции.

    "Климат в Ахалцыхе русский, - писал он, - окрестности наги, но горы красят все. Крепость - куча развалин. Скука, я думаю, не съест меня здесь, я буду отражать ее пером".

    Скука его, действительно, здесь не съела, и его опасения, что ему придется сидеть в гарнизоне, также не оправдались: его заветная мечта стала, наконец, осуществляться, и прежняя, ему столь ненавистная сидячая жизнь сменилась жизнью на бивуаках. Но эта жизнь не принесла ему радости и только с необычайной быстротой разрушала его здоровье.

    Надо удивляться, как вообще он мог выносить такой образ жизни. За период времени от 1834 года до 1837 (год его смерти) его жизнь уходила вся на походы и постоянные кочевки по разным областям и городам Кавказа. В 1834 году мы встречаем Бестужева в Тифлисе (май), Ахалцыхе (май), Ставрополе (август), на реке Абени (октябрь) и опять в Ставрополе (ноябрь); в 1835 году на Невинном мысе (февраль), в Екатеринодаре (февраль), Пятигорске (июль и август), опять в Екатеринодаре (август), в Закубанье (сентябрь) и в Ивановке в Черномории (ноябрь и декабрь); в 1836 году в Екатеринодаре (февраль), в Геленджике (апрель), в Керчи (июнь), в лагере на Кубани (сентябрь), в Анапе (октябрь), опять на Кубани (ноябрь) и в Тамани (декабрь); в 1837 году в Тифлисе (февраль), Кутаиси (апрель), Цебельде (май), Сухуми (май) и против мыса Адлера (июнь), где он и сложил свою буйную голову. Исключая того времени, которое Бестужев проводил в больших городах (он бывал в них всегда на короткий срок), как, например, в Ставрополе, Екатеринодаре, Тифлисе и Кутаиси, и исключая Пятигорск, где он лечился несколько месяцев, все остальное время было им проведено в походах и набегах при самых ужасающих условиях.

    Эти походы начались очень скоро после приезда Бестужева в Ахалцых. Осенью 1834 года мы находим Александра Александровича в лагере на реке Абени, в земле шапсугов - одного из самых воинственных племен Кавказа. "Я видел много горцев, - пишет Бестужев, - но, признаться, лучше шапсугов не видал; они постигли в высшей степени правило вредить нам как можно более, подвергаясь как можно менее вреду". Каждый клок сена и сучок дерева, даже пригоршня мутной воды стоила отряду многих трудов и иногда многих людей. Бестужев дышал дымом пороха и пожаров. Почти каждый день, а часто и ночь, садился он на коня и джигитовал без устали на пистолетный выстрел перед неприятелем. Шли ли стрелки занимать лес, аул, реки - он кидался впереди. Ему было весело, когда пули свистали мимо. "Забава мне стреляться с закубанскими наездниками, - писал он, - и закубанцы, черт меня возьми, такие удальцы, что я готов бы расцеловать иного! Вообразите, что они стоят под картечью и кидаются в шашки на пешую цепь, - прелесть что за народ! Надо самому презирать опасность117 во всех видах, чтобы оценить это мужество в дикаре. У меня в числе их есть знакомцы, которые не стреляют ни в кого, кроме меня, выехав поодаль; это род поединка без условий.

    себе каждый шаг. Дело было зимой, и нашим, даже в своих русских границах, приходилось делать переходы ночью. В Закубанье, чрез которое лежал путь, отряду пришлось очень круто. Нужно было пробираться в горы сквозь ужасные ущелья, выдерживать схватки, стоя по колено в снегу. Приходилось делать переходы по шестидесяти верст, и в ту же ночь подкрадываться к аулам... Солдаты дрались за каждую пядь земли, завоевывая дорогу кирками и штыками, наконец, перевалили через охранный хребет со всеми тяжестями и достигли Геленджика; Бестужев выдержал стойко этот поход, ежедневно рисковал жизнью, чуть не свалился в пропасть, но, наконец, "перестал верить, чтобы свинец мог его коснуться, и свист пуль стал для него то же, что свист ветра, даже менее". "Воровской образ этой войны, ночные, невероятно быстрые переходы, в своей и вражеской земле; дневки в балках без говора, без дыма днем, без искры ночью, особые ухватки, чтоб скрыть поход свой, и, наконец, вторжение ночью в непроходимые доселе расселины, чтобы угнать стада или взять аулы, - все это было так ново, так дико, так живо, что я очень рад случаю еще с Зассом отведать бою", - писал он тогда, очевидно, в очень бодром настроении119.

    Но скоро пришлось расплатиться за это напряжение. Александр Александрович заболел неожиданно и очень серьезно: с ним стали делаться припадки, приливы крови к сердцу и голове, он страдал бессонницей, звон в ушах мешал заснуть, и разыгравшееся воображение ожидало с минуты на минуту настоящего удара. Наконец, в одну ночь, в январе, когда он после похода находился в Ставрополе, его хватил если не настоящий удар, то нечто очень на него похожее. Лег он в одиннадцать часов спать с головной болью, заснул и вдруг вскочил, словно сраженный молнией. Голова его кружилась, сердце билось, как будто готово было разорваться, кровь ударяла в голову. Он закричал от ужаса; стал задыхаться, бросился в сени, чтобы захватить свежего воздуха все было напрасно: он почувствовал холод смерти, пульс исчезал, сердце умолкало, и только голова была ясна по-прежнему. Четыре таких приступа испытал он в одну ночь, но к утру ему стало легче. Это была болезнь сложная, зародыши которой восходили еще к тому времени, когда он в форте "Слава" принужден был питаться тухлой солониной. Затем эта болезнь (tИnia) развилась и за отсутствием лечения осложнилась общим истощением организма от кавказских лихорадок и всех лишений походной жизни. Состояние больного потребовало систематического и долгого лечения, разрешение на которое Бестужеву и было выхлопотано.

    Летом 1835 года он перекочевал в Пятигорск, и на несколько месяцев в его жизни наступило затишье.

    В Пятигорске он узнал, что произведен в унтер-офицеры, и это как будто указывало на то, что о нем были хорошего мнения. На самом деле, однако, за ним зорко следили, и как раз в Пятигорске разыгрался инцидент, который не мог не отозваться тяжело на его настроении. Еще до переезда Бестужева в Пятигорск граф Бенкендорф писал барону Розену, главнокомандующему на Кавказе, что Государь Император получил частным образом сведения о неблагонамеренном расположении Бестужева, которым хотя не дает полной веры, но не менее того Высочайше повелел, дабы внезапным образом осмотреть все вещи и бумаги Бестужева и о последующем донести Его Величеству. Производство этого обыска было возложено на жандармского подполковника Казасси, который вместе с пятигорским комендантом 24 числа июля и учинил в 5 часов утра внезапный осмотр на квартире Бестужева всем бумагам его и вещам. По тщательному рассмотрению отделил он два письма Д. Полевого, при одном из коих отправлена была к Бестужеву серая шляпа, в которой вложены были книги: "Миргород", Записки Данилевского и повести Павлова. Прочие бумаги, не заключающие в себе ничего подозрительного или преступного, перенумеровал, прошнуровал, приложил печать свою, скрепил подписью, потом возвратил Бестужеву, взяв с него подписку, что он сохранит бумаги в целости, и обязав его словом никому не разглашать о сделанном на его квартире осмотре121. Донесение об этом барон Розен отослал Бенкендорфу, доложив при этом, что болезнь Бестужева серьезная, осложненная скорбутными ранами. Два месяца спустя тот же Казасси перерыл все вещи Бестужева, оставленные им в Екатеринодаре, в Ставрополе и в Абинском укреплении123.

    124, но на Бестужеве, конечно, отозвалось тяжело. Еще раньше он стал подозревать, что есть в Петербурге люди, которые задались целью клеветать на него, которые распускали слухи о том, что он спился и развратничает125

    При производстве в унтер-офицеры Бестужев был переведен в 3-й Черноморский батальон в уже знакомую нам крепость Геленджик. В эту крепость он попал не сразу и провел всю осень 1835 года опять на Кубани, в Ивановке, в штаб-квартире своего Тенгинского полка. "После пятимесячной болезни, - пишет он, - которая меня держала в пеленах, в люльке, я опять под летучею палаткой, сплю под грохотом барабанов и ржанье коней". Спалось ему, однако, не очень сладко. "Ну, - писал он своему брату Павлу в ноябре 1835, - устал я от последней экспедиции до самого нельзя. Бог ты мой, что за погода! Вообрази себе, что в течение двух недель не имели мы двух часов сухих! Дождь, ливень, град; град, ливень и поток канальский; проницательный, прозаически мелкий дождик, который сечет до костей, - вот что давало нам небо. Грязь по ступицу, потоки выше груди, волчцы и терния, которые дерут долой кожу, не только одежду, и разувают весьма неучтиво, - вот подарки матушки-земли. Люди потчевали нас шашками и свинцом. Правду сказать, и мы к ним не с добром пожаловали: мы жгли их села, истребляли их хлеба, сено и пометали золу за собой. Никто бы не поверил, увидев меня по возврате из Пятигорска, чтобы я мог выдержать военные труды и при хорошей погоде: до того я был худ, бледен, болезнен, и что ж? Я вынес втрое против здоровых, потому что батальоны чередовались ходить в дело, а я, прикомандирован будучи к черноморским пешим стрелкам для введения у них военного порядка, ходил без отдыха каждый день в цепи с утра до вечера, не зная, что такое сухая одежда... я не чувствовал ни мокроты, ни холода и втянулся в труды, как разбитая почтовая лошадь. Теперь, пришедши вчерашнюю ночь в свою штаб-квартиру, я начинаю чуять усталость и, вероятно, во мне отзовется поход с лихвою... По правде сказать, жизнь без радостей мне наскучила; жизнь, преисполненная горечи, меня тяготит, и Бог не хочет послать мне доброй пули, которая бы меня с ним соединила".

    Вся осень 1835 года, проведенная Бестужевым в Черномории, протекла в этой постоянной ежедневной борьбе с врагом и с природой. Природа была, пожалуй, опаснее врага, так как от нее, от этого зноя, холода, беспрестанной мокроты и изнуряющих лихорадок не спасала никакая храбрость и предосторожность. "В костях, в желудке, в голове, может быть, в самом мозгу отзывалось это повседневное напряжение", и силы Бестужева быстро таяли. "Меня так высушила лихорадка, - говорил он, - что меня можно вставить в фонарь вместо стекла".

    разных поветрий. Куча землянок, душных в жар, грязных в дождь, сырых и темных во всякое время, - вот каково было то гнездо, в котором ему пришлось теперь "несть орлиные яйца". Условия жизни были самые плачевные. "Здесь нечего есть, в самом точном значении слова, - писал он. - Питаются поневоле солониной, да изредка рыбой; но как последняя в здешнем климате верный проводник лихорадок, есть ее опасно... Я так всегда бывал тверд в испытаниях, насылаемых на меня судьбой, что, конечно, не упаду ни духом, ни телом от лишений всех родов, не паду назло скорбуту и лихорадкам, которые жнут здесь солдат беспощадно". Смертность в Геленджике достигала, действительно, таких размеров, что прислан был дивизионный доктор произвести о том следствие. Гарнизон буквально вымирал, проживая в землянках, где вода стояла по колено и где при малейшем дожде сапоги на ногах плесневели.

    В один из таких дней, когда Бестужев лежал больной в Геленджике в своей сырой землянке, он прочитал в "Инвалиде" о своем производстве в офицеры. Его обуяла неописанная радость, в силе которой сказалась вся тяжесть вынесенных им унижений и оскорблений... "Я едва не испытал на себе,-- писал он,-- что неожиданная радость может убить скорее, чем нежданная беда... Я мог прочесть в "Инвалиде" только свое имя, не замечая перевода, и в глазах у меня потемнело. Перейти вдруг от безыменной вещи в лицо, имеющее права, от совершенной безнадежности к обетам семейного счастья (!), от унижения, которое мог я встретить от всякого, к неприкосновенности самой чести - о! это была не ребяческая радость моего первого офицерства, когда белый султан и шитый воротник сводили меня сума, когда я готов был расцеловать первого часового, который отбрякнул мне на караул. Нет, тут открылась для меня частичка мира, хоть не рая, которую выстрадал я и выбил штыком; тут сверкнул луч первой позволенной надежды, может быть, обманчивой, как и прежние, но, все-таки, позволенной надежды126. Одним словом, эта весть сделала перелом в моей болезни, и с того дня, хотя медленно и с частыми возвратами лихорадки, я стал на ноги и понемногу поправляюсь... но с грустью вижу, что мое здоровье исчезает быстро"...

    местах черноморского прибрежья. Бестужев знал, куда его назначили, и в его словах о новом своем назначении проглядывает подозрение, что этот перевод есть, в сущности, осуждение на смерть.

    "Есть на берегу Черного моря в Абхазии впадина между огромных гор, - писал он своим друзьям в Москву. - Туда не залетает ветер; жар там от раскаленных скал нестерпим, и, к довершению удовольствий, ручей пересыхает и превращается в зловонную лужу. В этом ущелье построена крепостишка, в которую враги бьют со всех высот в окошки; лихорадки там свирепствуют до того, что полтора комплекта в год умирает из гарнизона, а остальные не иначе выходят оттуда, как с смертоносными обструкциями или водяною. Там стоит 5-й Черноморский батальон, который не иначе может сообщаться с другими местами, как морем, и, не имея пяди земли для выгонов, круглый год питается гнилою солониной. Одним словом, имя Гагры, в самой гибельной для русских Грузии, однозначаще со смертным приговором".

    его жизнь от этого днями не обогатилась. Он не попал в Гагры и всю осень и начало зимы 1836 года провел частью в походах, частью в переездах все в той же Черномории, сначала опять на Кубани, затем в Анапе, в Тамани, в Керчи. Здесь, в Керчи, здоровье его было по-прежнему плохо, но походы и случайности войны возбуждали его силы, и он, как сам выражался, жил "гальваническою жизнью". Любимой его мыслью было немедленно, при первой возможности, выйти в отставку. Он даже надеялся на довольно благополучное осуществление этого плана; ему мечталось, что ему отведут уголок, где бы он мог поставить свой посох и, служа в статской службе Государю, служить пером русской литературе. "Кому было бы хуже, если б мне было немного лучше?" - спрашивал он простодушно, расстроенный и опечаленный тем, что план его имел мало шансов на успех. Планы эти, действительно, разлетелись, но зато он был избавлен от заключения в Гаграх.

    В Керчи с ним встретился граф Воронцов, принял живое участие в его судьбе, и, видя, как гибелен для него кавказский климат, попросил Государя о переводе его на статскую службу в Крым128 он и должен был ехать к новому 1837 году.

    В эти последние два года своей жизни Бестужев стал подумывать о тихом уголке и семейном счастии, которое в принципе стало возможно, как только ему вернули его офицерский чин130.

    "Лета уходят, - писал он, - через два года мне сорок, а где за Кавказом могу я жениться, чтоб кончить дни в семействе, чтоб хоть ненадолго насладиться жизнью! Дорого яичко в Христов день, а моя пасха проходит без разговенья"... Эти жалобы на одиночество, высказываемые в кругу друзей, и заставили, вероятно, кого-то из них присватать ему заочно невесту. Сватовство шло успешно, и намеченная невеста была одна из поклонниц Марлинского - так, по крайней мере, можно думать, судя по одному отрывку из письма Бестужева к брату. "Я писал сватовское письмо в Москву, - пишет он, - хочу жениться на княжне Даше У-ой, воспитаннице матери Валерьяна Г... Очень умная, бойкая, светская девушка. Мила, но нехороша, sera bien dotИe. Не знаю, удастся ли; но если и нет, ". Пусть эти слова и не совсем вяжутся с представлением о романтической страсти, о которой Бестужев так много говорил в своих романах, но ему в данном случае было не до страстей: в своих отношениях к княжне он хотел довольствоваться одним лишь разумом... но ему самому скоро вся эта комедия надоела. Через месяц после отсылки "сватовского письма" он извещает своего брата весело и откровенно, что все его марьяжные планы разлетались как дым, и что он от этого в восхищении, так как узнал недавно, что в смысле денег у его невесты ничего нет, и что это его совсем не устраивает. "Я пока еще не имею никакого ответа, ни положительного, ни отрицательного, но эта задержка дает мне, слава Богу, повод во что бы то ни стало отказаться". Всю эту любовную заочную интригу мы можем смело счесть капризом и забавной шуткой, тем более что Бестужев в самый разгар этой интриги отдавал свое сердце искренно и охотно многим встречным дамам.

    Дамы играют вообще довольно видную роль в эти последние годы его жизни. Наш полумертвый и усталый воин находил всегда время подумать о женщинах. Странно как-то читать в его письмах, писанных на бивуаках и в землянке, в этих, как мы видели, скорбных письмах, в которых столько искренних слез, - странно читать в них, как подробно и настойчиво он просит своих корреспондентов выслать ему разные принадлежности женского туалета: то платки, то чулки, то перчатки. Он ловеласничал это время напропалую. "Жил я в Керчи у старого знакомца и товарища по несчастию, Б., - рассказывает Бестужев об этом веселом времени. - У него жена - женщина, каких я не встречал до сих пор: собой и душой - прелесть; монастырка до конца ногтей, женщина до нитей сердца. Вышла замуж по страсти; но, видя охлаждение мужа, сперва из отмщения, потом по страсти кинулась ко мне на шею. Что мне стоило, однако ж, овладеть ею вполне - этого и черт не знает; она провела меня через всю гамму безумства, но, наконец, пала. Не могу выразить, как мне тяжко было расставаться с нею, чтоб ехать в отряд, тем более, что муж стал подозревать и были ужасные сцены. В декабре я поехал опять в Керчь; не найдя катера, я кинулся в дрянную лодку и с одним гребцом целых полтора суток был в опасности жизни, носился по морю, и - вообрази мое счастие: муж в отлучке, и я целый месяц занимал его место... Я был вполне счастлив: c'Иtait une femme divine: j'ai manquИ d'ailleurs d'avoir deux duels pour elle avec son mari d'abord et un officier depuis. Но то ли готов я был для нее сделать! Я хотел ее развести или увезти, но двое детей помешали: она осталась с мужем, но я люблю ее до сих пор".

    Не успел он, однако, уехать из Керчи в Ставрополь, как завязались другие связи, а в Тифлисе, куда он попал на пути в Кутаиси, его ожидала новая победа. TrХs jolie, coquette et femme auteur - аттестует он даму своего сердца. "Я начал свою кампанию очень удачно, муж только что уехал в экспедицию: elle est charmante. Дней пять я было думал, что влюблен, и глупостей с обеих сторон было довольно. Elle est folle d'amour pour moi"... "Ей-Богу, mon cher, - говорил он брату, - без женщин не стоило бы жить на свете. Сперва к ним писать, а потом о них писать - вот цель моей жизни"...

    Такую любовную ретивость придали ему офицерские эполеты... Но как ошибся бы тот, кто на основании этих слов подумал бы, что жажда наслаждения и веселья оттеснила в его душе все серьезные думы и чувства. Никогда не был он так глубоко меланхолически настроен, как в эти последние годы своей жизни. Если он так неистовствовал в своих амурах, то, кто знает, быть может, этот неудержимый порыв любви был последней вспышкой сильного сердца, которое предчувствовало, что скоро угаснет. Яркие следы такого предчувствия остались на одной его повести, последней, которая была им написана. Она озаглавлена "Он был убит" (1836). Это дневник какого-то офицера, очевидно, самого Бестужева, как можно догадываться по многим очень ясным намекам.

    "Облака стадились по хребтам Маркотча, - заносит герой повести в свою записную книжку, - горный ветер кружил иссохшими листьями; грустная дума запала мне в голову - грустная и отрадная вместе была она: мне не долго жить, и зачем, в самом деле, разводить водой безрадостную жизнь мою? Я с раскаянием обращался к прошлому, с мольбою простирал руки к будущему: нет ответа, нет привета. Иногда на прежнее можно купить то, что будет; у меня бездна призывает бездну... кто спросит, кто расскажет про меня? Те, кто бы могли, не захотят, а кто бы желал, не может!.. Я сирота и в грядущем". При мраке в прошлом и в грядущем, при ожидании близкой смерти приманкой жизни для него осталась лишь страшная жажда любви, неистовой, испепеляющей любви да восторг перед силой фантазии и поэтическим подъемом духа. Вся жизнь его свелась к любви и вдохновению. "Хотел бы выразить себя ревом льва, - говорит автор дневника, - песнью вольного ветра, безмолвным укором зеркала, клятвой пожигающего взора, хотел бы пронзить громовою стрелой, увлеченною бурным водопадом, - и чтобы эхо моей тоски роптало, стонало в душах слушателей, --чтобы молния страстей моих раскаляла, плавила, сжигала их сердца, - чтобы они безумствовали моею радостью и замерзали ужасом вместе со мной! Не могу я так выражаться, а иначе не хочу: это бы значило пускаться в бег со скованными ногами"...

    "Я пробужден жаждою, неутомимою жаждою неги... я хочу целого юга, целой Африки любви. Не для меня счетные поцелуи. Жажду пить наслаждения через край и до капли - пить и не напиться. О, дайте мне черных, бездонных глаз, которые поглощают сердце в звездистой влаге своей! Дайте уст, которых ароматное дыханье упояет пламенем; дайте вздохов, освежающих лучше ветерка в зной лета; дайте слез восторга, сладких, как роса медвочная, и отрадных, как счастье друга; дайте поцелуев, которые расплавляют кровь в нектар, улетучивают тела в душу, уносят душу к небу!.."

    Так безумствовал в своем дневнике молодой мечтатель, и так на деле безумствовал Бестужев, как бы желая остановить бег времени, удержать насильно свою молодость, молодость, "с которой умирает в человеке и все безотчетно-прекрасное в чувствах, в словах, в деле...", - как говорил он.

    И в самый разгар такой вакханалии чувств и фантазии в голове этого пылкого мечтателя теснились самые грустные мысли о смерти. "Я бы желал отдать последний вздох тому краю, который внимал моему первому крику, - писал наш незнакомец в своем дневнике. - Как все младенцы, я плакал, когда родился. Отравленный напиток - воздух бытия, но в отчизне, по крайней мере, мы вдыхаем отраву без горечи. В отчизне я бы уложил свои кости рядом с прахом отца моего, - и мягче, и легче была б для меня родная земля! Враг не сорвал бы креста с моей могилы; прохожий помолился бы за грешную душу мою по-русски. Если же паду на чужбине, я бы хотел быть схороненным на берегу моря, у подножия гор, глазами на полдень, - я так любил горы, море и солнце! Пускай и по кончине согревает меня взор Божий; пусть веет мне горный ветерок; пусть кипучие волны прибоя напевают и лелеют вечный сон мой"...

    "Дайте же мне скорее волну в изголовье; плотнее задерните полог ночи; пусть даже бессмертные звезды, не только смертные очи, туда не заглядывают. Пусть не будит меня петух раным-рано. Хочу спать долго и крепко, покуда ангел не разбудит меня лобзанием примиренья"132.

    "Теперь посылаю еще "Отрывки из журнала убитого", - писал Бестужев Полевому, - и если вы не будете плакать, их читая, или вы, или я без сердца". Как видим, этот дневник убитого был на самом деле исповедью умиравшего...

    Примечания

    115. Второе полное собрание сочинений А. Марлинского. - СПб., 1847, т. X, с. 5-12, "Прощание с Каспием".

    117. Бестужев ценил и понимал поэзию опасности и храбрости, хотя и начал уставать очень быстро. "Природа, - писал он, - не обделила меня животною дерзостью, которую величают храбростью; но я уже не запальчив, как бывало. Слава не заслоняет мне опасностей своими лазоревыми крылышками, и надежда не золотит порохового дыма. Я кидаюсь вперед, но это более по долгу, чем по вдохновению. Труды, и усталость, и непогоду сношу терпеливо: никто не слыхал, чтоб я роптал на что-нибудь: потеряв голову, по бороде не плачут"118.

    "Путь до города Кубы" // Сочинения Марлинского, 1847, X, с. 60-62.

    119. Бестужев описал поход в Геленджик в особой реляции, которую думал напечатать в "Северной пчеле". Эта реляция была написана увлекательно, живо и в очень повышенном патриотическом тоне. Военная цензура ее, однако, не пропустила, боясь, вероятно, как бы на ее автора не было обращено слишком много внимания120.

    "Русский вестник", XXXII, с. 316.

    121. Г. И. Филипсон так рассказывает об этом случае:

    "В третий год бытности на Кавказе доктор Майер очень сблизился с А. Бестужевым и С. Палицыным - декабристами, которые из каторжной работы были присланы на Кавказ служить рядовыми. Оба они были люди легкомысленные и тщеславные, и во всех отношениях не стоили Майера. Бестужеву Полевой прислал белую пуховую шляпу, которая тогда в Западной Европе служила признаком карбонари. Донос о таком важном событии обратил на себя особенное внимание усердного ничтожества, занимавшего должность губернского жандармского штаб-офицера. При обыске квартиры, в которой жили Майер, Бестужев и Палицын, шляпа найдена в печи, Майер объявил, что она принадлежит ему, основательно соображая, что в противном случае кто-нибудь из его товарищей должен был неминуемо отправиться обратно в Сибирь. За эту дружескую услугу, по распоряжению высшего начальства, Майер выдержал полгода под арестом в Темнолесской крепости122.

    "К истории покорения Кавказа. Письмо из отряда, действующего за Кубанью, 24 октября 1894" // "Русский архив", 1877, III, с. 106-109.

    "строго смотреть за Бестужевым".

    124. "Воспоминания" Г. И. Филипсона. - Москва, 1886, с. 107.

    125. "С декабристом Бестужевым-Марлинским, - рассказывает И. Ховен, - я познакомился за обедом у начальника отряда генерал-лейтенанта А. Л. Вельяминова. Бестужев только что был произведен в прапорщики. Я его нашел в столовой юрте, в которой обыкновенно обедали адъютант начальника отряда и состоящие при его штабе офицеры. В новеньком мундире, напомаженный, надушенный, он представлялся в этот день генералу и невольно обратил на себя общее внимание отрядных офицеров, составлявших с ним полный контраст. Он потешал всех своими остротами"126.

    126. А. П. Берже "А. А. Бестужев в Пятигорске в 1835 г." // "Русская старина", т. XXIX, с. 417-422.

    "чтобы описать край и ознакомить читателей с кочующими жителями степей". На свое прошение Перовский получил будто бы сверху ответ, что "Бестужева следует послать не туда, где он может быть полезнее, а туда, где может быть безвреднее"128.

    128. Ср.: "Из Архива Ф. В. Булгарина" // "Русская старина", 1901, февраль.

    129. "Одна и единственная мольба перед отцом монархом есть: увенчать свои благодеяния дарованием затишья этой бедами и раскаяньем измученной душе", - писал он царю 13 июля 1836 г.130

    130. И. Ховен "Мое знакомство с декабристами" // "Древняя и новая Россия", 1877,1, с. 221.

    "Записки декабриста". - Лейпциг, 1870, с. 367.