• Приглашаем посетить наш сайт
    Спорт (sport.niv.ru)
  • Котляревский Н. А.: Александр Александрович Бестужев
    Глава XVIII

    XVIII

    Александру Александровичу принадлежит честь одного важного литературного открытия. Он открыл русского солдата и офицера, того самого, который у всех был на глазах, которым все восхищались и о ком, кроме заученных фраз, не умели сказать ничего путного. В самом деле, когда вспомнишь, какую видную роль в нашей политической и культурной истории начала XIX века играло воинство, удивляешься скудости военных типов в нашей тогдашней литературе. Панегириков было сказано и пропето много, русского воина, одетого в римские и средневековые латы, носили на руках, но никто не решался заглянуть ему в душу. Один Грибоедов показал нам его с самой неприглядной стороны, и мы за фронтовиком, который умел лишь "скалить зубы", забыли совсем всех тех веселых, добродушных, самоотверженных идеалистов, либералов, образованных и гуманных офицеров, которых было так много в рядах нашей армии александровского времени; о солдатах же мы знали только одно, что они христолюбивы и победоносны.

    Марлинский был первый143, который заговорил об этом казенном добре как о предмете одушевленном, и об его начальниках как о людях, которые умели командовать не только строем, но и собственной мыслью и чувством144. Конечно, как писатель, избирающий совершенно новую область жизни для наблюдений, Марлинский не достиг полноты в своих картинах из военного быта, и многое в жизни нашего воина прежних лет осталось незатронутым и неосвещенным, частью по вине автора, а частью, может быть, по обстоятельствам, от него не зависевшим. Его собственное положение в обществе, сначала как офицера, затем как штрафного солдата, обязывало его соблюдать большую осторожность.

    образованных и просвещенных офицеров того времени.

    Военный человек появляется у нашего автора почти во всех повестях, и в ранних, когда Марлинский был правоверным романтиком, и позже, когда он стал бытописателем современной ему жизни. В ранних повестях этот тип набросан довольно небрежно и освещен односторонне. Наш гвардейский светский офицер, участник парадов, маневров и учебных экспедиций, не имел ни времени, ни возможности изучить своего собрата, как подобает психологу и бытописателю, и потому, говоря о нем, он показывал его лишь в одной очень благородной, но малохарактерной роли светского человека или веселого собутыльника.

    Позднее, когда Марлинскому пришлось уже в солдатской шинели испытать на себе всю тяжесть походной жизни, картина военной жизни в его рассказах раскинулась шире и оживилась. Тип военного утратил свое однообразие и выиграл в драматизме; кроме того, рядом с офицером появился и солдат, в котором наш автор видел раньше лишь подчиненного, а теперь увидал товарища.

    В одном из своих публицистических и юмористических очерков ("Будочник-оратор", 1832) Марлинский писал: "Когда подумаешь о терпении и подчиненности нашего солдата, о его бескорыстии, о его храбрости - он защищает отечество снаружи, охраняет его внутри, лезет в огонь очертя голову, - когда вообразишь неутомимость трудов его в походах и осадах, бесстрашие в битвах, - так уму чудно, а сердце радуется.

    С пудовым ранцем за плечами прыгает он на стену, как серна, с голодным брюхом дерется, как лев, на приступе! Нет для него гор непроходимых, нет крепостей неодолимых. Кто измерит их завоевания, сосчитает подвиги, оценит славу! - Кто?"

    как офицер, видавший солдата в деле; и когда, например, в повести "Латник" (1830) или в своих "Вечерах на бивуаке" (1823) он рассказывал эпизоды из нашей войны с Наполеоном, то только благодаря своему литературному чутью умел он дать нам почувствовать психологию массы, которую не видал на поле битвы. Он умел описать при случае и битву, в которой не участвовал, и тогда получалась искусная декорация с красиво нарисованными на ней действующими лицами. Совсем иное впечатление производит солдат в тех рассказах, которые были Марлинским не только написаны, но и выстраданы, как, например, в его "Письмах из Дагестана" (1831) - в этом живописном очерке дербентской жизни и тех походов, которые гарнизон предпринимал в горы. В этом дневнике солдат - живое лицо с живой речью, и мы не только созерцатели красивой картины, а и участники очень глубокой драмы. Взять хотя бы страшную сцену осады крепости Бурной, обложенной войсками Кази-Муллы, когда немногочисленный гарнизон, отрезанный от всех русских войск, полуизраненный и почти перебитый, ожидал с минуты на минуту смерти, без капли воды в крепости; как в меру патетично и правдиво-страшно изображена автором эта тоска в ожидании гибели, эта смена надежды и отчаяния и эта радость при первых звуках дальней перестрелки, возвещающей приближение русского отряда. Ни одного пышного слова нету Марлинского в этом описании: все так просто и вместе с тем все так выдвигает вперед главного героя - толпу или, вернее, горсть солдат, которые задержали целые полчища неприятеля. Тот же эффект при самых простых словах достигнут и в описании осады и штурма, который выдержал Дербент, и где Марлинский руководил многими вылазками. Стоит также перелистать описание похода генерала Панкратьева в Дагестан в 1831 году - эти корреспонденции Марлинского из разных городов и местечек стоянок, - и перед нами целая военная эпопея с безымянным героем, перед которым бледнеет имя полководца. Появляется этот безымянный герой и в непроходимых ущельях, и на недоступных вершинах, тонет в снегу, вязнет в болотах, не ест, не пьет по суткам, выводит целые стены под вражескими выстрелами, страдает страшно, но и мстит с остервенением; после кровавого пира шутит и поет он, этот герой-ребенок, не отдающий себе в большинстве случаев отчета, зачем он что делает. Жизнь его перед нами вся как на ладони, от момента, когда он рекрут, который, не понимая опасности, храбр до безумия, и кончая той минутой, когда для него роют общую братскую могилу.

    В повестях Марлинского солдат говорит от своего лица редко и мало и не пускается в рассуждения, как у писателей, которые гонялись за "народностью"; и сам автор - так часто многоречивый - совсем не щедр на пышные речи; тем не менее, тип солдата один из самых красноречивых и законченных в его собрании.

    То же можно сказать и про типы, взятые автором из интеллигентного круга военных. Они в повестях Марлинского испытали также некоторую перемену. В первых рассказах, выдержанных в сентиментальном и романтическом стиле, они достаточно однообразны, иногда неестественны, как, например, в повести "Латник", где в исторический рассказ из эпохи нашествия Наполеона вплетена зачем-то полуфантастическая легенда одной несчастной любви. Сам латник, отыскивающий во французских рядах одного польского графа, который обманом отнял у него возлюбленную - лицо совершенно нереальное. "Достойный гость между мертвецами", как его называет сам автор, он - носитель какой-то роковой тайны, обреченный на смерть, и совсем не на месте среди обыкновенных ротмистров, аудиторов и простых русских казаков, которые с ним вместе выбивают французов из полуразрушенных польских замков. Впрочем, Марлинский только один этот раз и погрешил против правды; все остальные господа офицеры его первых рассказов - простые смертные и очень милые люди, с которыми автор был, очевидно, коротко знаком в Петербурге, заглядывался на одних красавиц, пил из одного стакана и с которыми вместе кичился своей храбростью.

    Этот симпатичный, незатейливый тип русского офицера выводится в самой обыденной обстановке. Автор рассказывает либо военные анекдоты, преимущественно из Отечественной войны двенадцатого года, анекдоты веселые и удалые, в которых его товарищ является счастливым удачником, либо анекдоты светские, где храброму сыну Марса отводится роль в большинстве случаев несчастного любовника или воздыхателя. Молодой смельчак, который, проголодавшись, едет под видом парламентера во вражеский лагерь и, весело поужинав, благополучно возвращается домой; храбрец, которому "великодушная Генриетта" выдает заговор своих соотечественников, и который с горстью людей импонирует целой толпе и у нее под носом вывозит восемь подвод с оружием и фуражом; не менее храбрый, но еще более лукавый воин, умевший в мирное время путем хитрости занять, несмотря на сопротивление родителей, выгодную позицию в карете рядом с "несравненной Александриной"; наконец, длинный ряд менее счастливых рыцарей печального и даже фатального образа, людей, насмерть раненных совсем не страшными легкомысленными девицами, которые неравнодушны то к светскому блеску, то, в особенности, к генеральским эполетам ("Вечер на бивуаке", 1823, "Второй вечер на бивуаке", 1823), - таковы не очень интересные герои, о которых в юности, еще не понюхав пороху, любил говорить Марлинский. Насчет умственной стоимости этих милых воздыхателей, повес и секундантов Марлинский, впрочем, не обманывался. У него для них припасено было много ласковых слов, но много и юмористически-колких, которые и в наше время не утратили своей соли.

    Как игриво, например, надгробное слово, которое в одной повести ("Испытание", 1830) говорит наш автор над "за столом и под столом уснувшими" своими товарищами по оружию. "Начинаю с тебя, - говорит он, - милый корнет Посвистов, ибо в царстве мертвых последние могут быть первыми. Да покоится твое романтическое воображение, которое, будучи орошено ромом, пылало как плум-пудинг! Тебе недоставало только рифм, чтобы сделаться поэтом, которого бы никто не понял, и грамматики, чтобы быть прозаиком, которого бы никто не читал. Сам Зевес ниспослал на тебя сон в отраду ушей всех ближних!.. Мир и тебе, храбрый ротмистр Ольстредин! Ты никогда не опаздывал на звон сабель и стаканов. Ты, который так затягиваешься, что не можешь сесть, и, натянувшись, не можешь встать! Да покоится же твое туловище, покуда звук трубы не призовет тебя к страшному расчету: "справа потри, и потри направо кругом!.." Мир и твоим усам, наш доморощенный Жомини, у которого армии летали, как журавли, и крепости лопали, как бутылки с кислыми щами! Системы не спасли твоей операционной линии... Ты пал, ты страшно пал, как Люцифер или Наполеон, с верхнего конца в преисподнюю подстолья!.. Долгий покой и тебе, кларнетист бемольной памяти Бренчинский, который даже собаку свою выучил лаять по нотам. Бывало, ты одним духом отдувал любой акт из Фрейшюца, а теперь одна аппликатура V. С. Р. со звездочкой низвергла тебя, как прорванную волынку. И тебе, лорд Байрон мазурки, Стрепетов, круживший головы дам неутомимостью ног своих в вальсе так, что ни одна не покидала тебя без сердечного биения - от усталости. Ты вечно был в разладе с музыкой; зато вечно доволен сам собой. Мир сердцу твоему, честолюбец Пятачков! Хотя ты и во сне хочешь перехрапеть своих товарищей, и тебе, друг Сусликов, что глядишь на меня, будто собираешься рассуждать, и, наконец, все вы, о которых так же трудно что-нибудь сказать, как вам что-нибудь выдумать".

    военный мундир своего рода красивый футляр для их ничем не оправданного самомнения. Одно из любимых положений в повестях нашего автора - перестрелка или открытое сражение прямодушных, даже несколько грубых военных людей с такими выхоленными и блестящими собратьями по оружию. Ценой победы, конечно, почти всегда - женское сердце.

    По всем этим типам и профилям мы, само собою разумеется, не составим себе понятия о том, какой общественной силой было в те годы наше военное сословие. У Марлинского, если не считать его собственных признаний, отсутствует самый интересный тип этого круга, а именно, военный человек, победитель запада и вместе с тем его пленник и ученик во всем, что не касается штыков и пушек. В оправдание Марлинского можно, однако, сказать, что после 1825 года о таком типе говорить было трудно, а нашему автору и совсем невозможно.

    С тем большим вниманием остановился Марлинский на типе боевого героя, которого так выдвинули наши кавказские экспедиции. В "Письмах из Дагестана", в повести "Аммалат-Бек" и в кратком рассказе о "Подвигах Овечкина и Щербины за Кавказом" (1834) Марлинский пересказывал правдивую страничку из длинного мартиролога нашей армии на Кавказе. Полковник Верховский - любимец солдат и гроза неприятеля - был очень живо изображен в "Аммалате". Полковник Миклашевский штурмовал на наших глазах Агач-Кале и умирал геройскою смертью ("Письма из Дагестана"). Умирал ужасной смертью и поручик Щербина, который с горстью солдат два дня отсиживался в подожженном минарете, пока горцы его не стащили вниз и, полумертвому и полуизжаренному, не подрезали пятки и не вытянули жилы; штабс-капитан Овечкин отстаивал свою крепость против лезгин, один поддерживал бодрость духа в измученных солдатах и, исходя кровью, изнемогая от судорог, уже в предсмертном оцепенении одним ударом сбивал с ног фельдфебеля, который заговорил о сдаче ("Подвиг Ивана Овечкина и Щербины за Кавказом", 1834). 0 многих таких героях, слава которых уже тогда шла незаслуженно на убыль, напоминал Марлинский в своих очерках. Читая их, иной раз думаешь, что читаешь не историю, а сказку - так невероятно смелы люди, о которых идет речь, и так велики их страдания. Но все рассказанное Марлинским - правда.

    Незадолго до своей смерти наш автор задумал написать целый роман из своей походной жизни. Повесть должна была называться "Вадимов", и главный герой ее был не кто иной, как сам Александр Александрович. К сожалению, роман остался неоконченным и от него уцелели только отрывки... Это очень ценные страницы и как материал для биографии, и как образцы батальной живописи.

    В литературе того времени это была первая удачная попытка развернуть перед читателем детальную картину военной жизни и непосредственно подействовать на его героическое или патриотическое чувство. При всей взвинченности и патетичности речи - двух качеств, от которых нашему автору случалось освобождаться лишь в очень редких случаях - самый ход рассказа веден естественно и правдиво, а все действующие лица полны жизни и движения. Автор был прав, когда в одном отрывке своего недописанного романа ("Выстрел") заставил военного человека негодовать на наши лубочные картины из военной жизни. "Ваши батальные живописцы не знают в своем деле аза в глаза, - говорит Марлинский от лица какого-то раскипятившегося полковника. - По мне лучше суздальские лубочные картинки, которые, с тараканами и паутиной, составляют неизбежные обои наших станций; в них, по крайней мере, увидите вы Русь наголо; и дух, и умение, и просвещение православных мужичков: "Отражения пат Масквой", "в хоть впариш", "взятие славной крепости Карса с помощью флатилии". Глупо, зато смешно, зато на этом лубке не подписано "рисовано с природы". Да, сударь, я повторяю вам, ваши художники или не имеют поэтического чутья выдумать сражение, если его не видали, или не имеют души постичь поэзию битвы, если ее и видели".

    не то откровение искусства, которого мы дождались только после Севастополя в рассказах Толстого, но для своего времени такие рассказы, как "Осада" и "Выстрел", были настоящим литературным открытием. Все в них живет и движется - и одушевленные предметы, и неодушевленные.

    Читая эти страницы, вы почувствуете, как "пленительно-ужасно" поле сражения часов пять после дела, когда дым улетит в небо, когда боевые страсти улягутся в душе зрителя, когда мертвая тишина льется с блеском месяца на эту жатву судьбы, на это безгробное кладбище... Вы почувствуете даже боль от раны - так реально изображает автор все ощущения и впечатления битвы. Военный пыл новичка, нарастание храбрости, замирание души при первом выстреле - все эти тонкие психические движения - передаются читателю, и картины боя превращаются под пером автора в движущуюся панораму.

    В истории литературы того времени батальная живопись Марлинского была завоеванием новой области для словесного искусства. Кто читывал тогдашние описания битв и наших походов на восток и запад, тот сумеет оценить картину бородинского боя, вставленную Марлинским в его отрывок "Осада". И религиозное настроение даже "вольнодумцев" в ночь перед битвой, и необычайный задор перед лицом, как казалось, непобедимого врага - становятся понятны по мере того, как наш автор, забывая красоты описания, углубляется в тайники человеческого сердца; он пытается отыскать его даже у неодушевленных предметов: и его пушки, его батареи, действительно, и отдыхают, и просыпаются, и говорят, и сердятся.

    На фоне этих реальных картин хорошо выделяются и живые люди - серые люди, но вместе с тем настоящие герои данной минуты. Какой-нибудь командир батареи, который спит, сидя на земле, опустив голову в колена, и не слышит, как ядра гудят в ночном воздухе... но сон его - львиный сон, и пробуждение бывает страшно: тогда на всю батарею гремит его голос, от которого неприятельская стена пустеет и замолкают крепостные орудия - так враги боятся меткости его выстрелов. И спит он перед делом не из бесчувствия, а потому что все у него в исправности, потому что он уверен в успехе... "Широкая кровеносная жила, которая позволяет ему так же легко дышать в пороховом дыму, как на чистом воздухе", сделала из него храбреца, который сам себе не ставит в заслугу своей храбрости. И рядом с этим полковником-прозаиком, который, горько плача и молясь с отчаянием в ночь перед Бородино, не забыл осмотреть все заряды, все скорострельные трубки, всякий винт на лафете - стоит тут же на батарее молодой мечтатель, задумчивый офицер, и мечты его далеки от этого места ужаса; он весь полон одной мечтой, мечтой о ней, и все, и задумчивость его, и слова, и даже отвага выдают его тайну... Несколько поодаль от них стоит какой-то высокий худощавый человек лет пятидесяти: он весь погружен в свои думы, взоры его перелетают и за горы, и за моря; они исчезают в пространстве и тонут в будущем. Среди всех он выделяется своим странным костюмом, своим живописно на плечах брошенным черным плащом, подбитым малиновым бархатом... очевидно, волонтер или искатель приключений... и тут же около него молодой, вероятно, только что произведенный офицер, который обижается, когда ему говорят: "посторонитесь, в вас целят", и нарочно поднимает голову над грудной обороной, чтобы тут же упасть мертвым под ударом ядра... И, наконец, на почтительном расстоянии вдали адъютант, который машет фуражкой и кричит, чтобы открывали огонь и готовились к приступу...

    который она изображает, но этот недостаток вознаграждается тем, что в военных рассказах Марлинского читатель имеет несомненно правдивое и яркое отражение самой жизни. В истории русского реального романа они займут свое место, как первые опыты еще не определившегося вполне таланта, который, любя в жизни романтически-эффектное и необычайное, начинает внимательно приглядываться к тому, что в ней есть характерного и человеческого, хотя бы под самой простой и прозаической оболочкой. Этот поворот нашего романтика к реализму заметен и в тех его повестях, в которых он по памяти восстанавливает хорошо ему известную жизнь светского круга.

    Примечания

    143. "Последние минуты Марлинского" // "Иллюстрация", 1848 г., No 24. 

    144. По словам Греча, это была первая повесть, которую прислал Бестужев для напечатания. Она была прислана из Дербента, навернутая на деревянную палку, зашитая в холсте без всякого письма. Повесть была переписана писарскою рукою и только на тетради рукою Бестужева сделана была на немецком языке приписка без подписи; он посылал поклон жене Ф. Булгарина, с которою до ссылки был очень дружен и близок. Греч по слогу тотчас узнал, кто автор повести и с особого разрешения, впрочем, без имени и псевдонима автора, напечатал ее в издаваемом им тогда "Сыне отечества"145.

    145. Этот рассказ о смерти Бестужева напечатан в статье М. Семевского "Александр Бестужев на Кавказе" // "Русский вестник", 1870, VII, с. 79-83. Он составлен главным образом на основании воспоминаний К. А. Давыдова ("Несколько слов о смерти А. А. Бестужева" // "Московские ведомости", 1861, No 24).