• Приглашаем посетить наш сайт
    Шмелев (shmelev.lit-info.ru)
  • Котляревский Н. А.: Александр Александрович Бестужев
    Глава XXXIII

    XXXIII

    Как многие из его сверстников, Марлинский был человек религиозный, хотя, насколько можно судить по его сочинениям, он не связывал своей веры тесно с догмами какого-нибудь определенного вероисповедания.

    С религиозным смирением покорялся он высшей воле, но эта покорность не всегда могла осилить в нем его печаль и раздражение. Его душу - как он говорил - всегда сжимала рука несчастия, и только в тишине покоя могла она развернуться с фимиамом мольбы. Он считал робостью в минуту опасности вымаливать у всевышнего пощаду и не хотел поздним раскаянием или безвременной молитвой оскорбить вечную справедливость. "Но когда Бог отгонял своим дыханием волны моря и они, расхлынув, стеной стояли вдали, алчные, но бессильные пожрать его, когда Бог дарил ему минуты радости", - он молился бескорыстной благодатной молитвой.

    Ни в письмах его, ни в его сочинениях не сохранилось этих молитв, и потому трудно судить о глубине и искренности его веры; всякий раз, когда Марлинскому приходилось говорить о Боге, его слова были восторженны и красивы, но в них проглядывал скорее певец Божьей славы и поклонник красоты божьего мира, чем смиренно молящийся. Даже в слова о загробной жизни, в которую Марлинский верил, он вкладывал ту тревогу воображения, ту страстность, с какой он говорил обо всем поэтическом в жизни людей и природы. В присутствии Бога в нем просыпался прежде всего поэт.

    "Путь жизни моей, - говорил он, - провела судьба по тернам и камням, сквозь ночь и облака; но и мне порой светили звезды, и я умел благословлять каждый луч, до меня достигавший; и чаще всего и чище слетали на меня искры благодати, когда я скитался по вершинам гор; я душой постиг тогда хвалебный гимн: "Слава Богу в вышних и на земли мир"... Вот и ночь; она щедро осыпала звездами свод неба, и ярко, но таинственно, сверкают очи под голубым черепом: это ведь мысли вселенной, вечно светлые, вечно неизменные; это буквы, из которых мы едва угадываем одно целое слово, и это слово - "Бог!"

    И мечта увлекала художника, сравнение громоздилось на сравнение, символ на символ, и получалась картина, в которой не было святости, но зато были необычайно смелые колоритные мазки. Бог становился для поэта одушевленной природой, весь мир - воплощением любви, и любовь была Богом. "Цветок увядает от неги зачатия, - говорил он, - соловей отдает свои поэмы дебрям, кровожадный тигр ластится, металл плавится с металлом ударом электричества, магнитная стрелка сохраняет неизменное постоянство, и пути сфер сгибаются в обручальное кольцо около перста "Предвечного"... Да, созерцая свод неба, мне кажется, грудь моя расширяется, растет и обнимает пространства. Солнцы согревают кровь мою, мириады комет и планет движутся во мне; в сердце кипит жизнь беспредельности, в уме совершается вечность. Не умею высказать этого необъятного чувства, но оно просыпается во мне каждый раз, когда я топлюсь в небе... оно - залог бессмертия, оно - искра Бога! О! я не доискиваюсь тогда, лучше ли называть Его Иегова, Dios или Алла? Не спрашиваю с немецкими философами: Он ли das immerwДhrende Nichts - или das immerwДhrende Ailes; но я Его чувствую везде, во всем, и тут - в самом себе!"

    В этих словах художник обнаружил всю тайну своей религиозной мысли. Она, действительно, религиозна, но она мысль свободного мыслителя, философа-поэта. В сущности, она - религиозный восторг перед природой, ее тайной и красотой.

    Красота Божьего мира наводит поэта на рассуждения, с виду как будто глубокомысленные, но на деле представляющие лишь видоизменения одного-единственного восторженного поклонения природе. Судя по ссылкам на Велланского, которые попадаются в сочинениях Марлинского317, можно думать, что и он в своей юности успел перелистать одну-другую страницу из натурфилософии; и тогда понятна та уверенность, с какой Марлинский излагал перед читателем свои собственные фантазии на тему об одушевленности природы. Он понимал, что не только разгадать эти тайны, но и передать всю внешнюю красоту их человек бессилен, что смешон человек, "когда он строит Вавилонский столп, чтобы убежать от природы", и вдвое смешон, когда хочет поймать ее на палитру или уместить в чернильницу; но уберечься от искушения произвести над ней это насилие Марлинский не мог, в особенности он, для которого природа была единственной собеседницей, не вызывавшей никаких печальных дум и воспоминаний.

    иногда очень вычурными пейзажами. Он в них почти всегда - психолог, который свои собственные чувства, настроения и мысли стремился пояснить картинами природы, почему и небеса, синие или серые, облака, прозрачные или свинцовые, туманы и дымки, хребты гор, покрытые снегом или черные своими скалами, ущелья и потоки, леса суровые или ласковые, долины и холмы, и, наконец, море с его симфонией в мажорном или минорном ключе, с его грустным лепетом и свирепой угрозой, - все было одновременно видоизменением и лика Божия, и души самого писателя. Поэт наделял природу своим голосом, своим настроением и потом удивлялся, что она так умело разговаривает с ним от души или всегда так одета по его вкусу.

    Засматриваясь на нее, он чувствовал себя, как сам говорил, и добрее, и чище, и любовнее. "Душа его горела, не заплывая страстью, разум расправлял крылья, пытался взлететь за облака, проглянуть бездны земли и моря". "Это была не радость и не тоска, - говорил он, - не покой и не треволнение, это была зыбь (души), которая хранит в себе следы бури и начатки тишины"... И он слышал гармонию, которая сливала в один лад, в один блеск и земное, и небесное. Перед ним возносилась радуга прекрасного, возникающая как мост между миром и Богом. "Прекрасное, - рассуждал он, - есть заря истинного, а истинное - луч Божества, переломленный о вечность... И сам я вечен! кажется, колыбель моя качалась волнами вон того водопада, а ветры гор убаюкивали меня в сон; кажется, я бродил по этим хребтам во дни моего ребячества, когда Божий мир был моим ровесником. Разве пылинки, составляющие мое тело, не современные ему? Разве душа моя не жила довечно в лоне Провидения?"

    И, вспоминая старые разговоры, которые ему в юности приходилось, вероятно, вести с кем-нибудь из его друзей, молодых адептов натурфилософии, Марлинский смело начинал философствовать. "Неслышимо природа своею бальзамической рукой стирает с сердца глубокие, ноющие рубцы огорчений, - говорил он, - сердце яснеет, хрусталеет. Вы начинаете тогда разгадывать вероятность мнения, что вещество есть свет, поглощенный тяжестью, а мысль нравственное солнце, духовное око человека, вещество, стремящееся обратиться опять в свет посредством слова. Тогда душа пьет вино полной чашей неба, купается в раздолье океана, и человек превращается весь в чистое, безмятежное, святое чувство самозабвения и мироневедения, как младенец, сейчас вынутый из купели и дремлющий на зыби материнской груди, согретый ее дыханием, лелеянный ее песнью..."

    Мог ли не благодарить природу за такие окрыленные чувства и мысли поэт, который, думая о людях, об их действительной жизни, должен был не расправлять крылья своей фантазии, а, наоборот, их складывать?

    И грустные мысли приходили иногда Марлинскому в голову, когда он, любуясь на девственную красоту природы, вспоминал о человеке. "Придет время, - говорил он, - люди найдут на тебя, и ты упьешься их потом, как теперь росою небес, и они заселят твои заветные ущелья, теснины, затмят тебя вывесками общественной жизни, загрязнят, притопчут до самой маковки; источат твое сердце рудниками и каменоломнями, извлекут наружу твои внутренности; научат ветры гор свистать свои жалкие песни, принудят водопады твои молоть кофе и в девственных снегах твоих станут холодить мороженое. Мелочные люди выживут даже шакалов из пещер, отнимут гнезда у орлов и подложат в них кукушкины пестрые яйца"...

    "Человечество, - говорил он, - живая волна океана: ветер свивает и чеканит ее в причудливые кристаллы по произволу; природа - гора исландского хрусталя. В обоих сверкает Божество, но в первой видны лишь бегучие, перелетные искры, в другой - постоянные тучи. Со всем тем волны морские величественнее скал прибрежных; и величие, и прелесть их заключены в жизни, в движении, в разнообразии. Вот почему the proper study of mankind - is man. "Приличнейшая наука для человечества есть человек".

    Этой наукой Марлинский очень интересовался, и в сочинениях его, и, в особенности, в письмах рассыпано много сентенций, в которых ясно проглядывают его, в общем, очень оптимистические взгляды на человека и его судьбу в мире.

    Наш писатель больше, чем кто-либо, имел право смотреть грустно на жизнь, и он купил это право ценой очень тяжелой. Если в молодые годы своей свободы он, повинуясь романтической моде, говорил, что в нем "душевная веселость цветет столь же редко, как цвет на алоэ", тогда как на самом деле она цвела, как свежая роза, то в зрелые годы, годы неволи, он был действительно очень мрачно настроен. Что в эти минуты тоски и печали ему могли приходить в голову самые мрачные мысли, это вполне естественно. Жизнь без настоящего и будущего, с одним лишь светлым прошлым, была полужизнью. Вращаясь со своими мечтами все время в этом заколдованном круге грустных воспоминаний о счастливом прошлом, сожалений о настоящем и страхов о будущем - можно было прийти к полному разочарованию и начать повторять некоторые, тогда очень ходкие пессимистические афоризмы. Можно было пожалеть, что "человеку не дано способности, как сурку, засыпать на всю зиму настоящего горя, чтобы хоть во сне дышать вешним воздухом юности"; можно было "пить отраву воспоминания и чувствовать, как оно кровью капает из сердца, как мутен и слаб источник порождаемого им воображения, которое творит не из настоящего, а течет сквозь могилу"... "Что такое воспоминание и что такое надежда?" - можно было спросить и ответить: "Хвастовство минувшего и будущего! То и другое надувают"... "Да и вообще, что жизнь?" - "Высоко ширяется в поднебесье орел, купает крылья в радуге, хочет закрыть ими солнце, и на земле уже все мое, думает он, - и вдруг, откуда ни возьмись, зашипела стрела - ветка, только что оперившаяся, на которой он отдыхал не далее, как вчера, - и властитель воздуха, пробитый ею, издыхает в грязи, игрушкой ребятишек!" "Что имя, что слава?" - "Павший лист между осенними листьями, волна между волнами океана, флаг тонущего корабля, который на минуту веется над бездной: мелькнул - и нет его! Забвение пожирает память - безымянная могила, свинцовый гроб, ничего не отдающий стихиям". "Что, наконец, вся земля?" - "Кладбище, бездна, ничем не наполняемая и вечно несытая...". Лучше и не думать обо всем этом: мысль вообще тяжелое бремя; с чувством живется легче. "Мысль - брат; чувство - любовница; чувство сладостнее, горячее, нежнее мысли..." А еще лучше забыться и уснуть... "А что, если грусть начнет проникать и в сон?"

    Такие мысли обступали иногда Александра Александровича. В них мало характерного, но есть в них два достоинства: во-первых, их искренность, и, затем, полное отсутствие в них злобы. Личные страдания поэта не отзывались на том снисходительном, любовном чувстве, с каким он вообще относился к людям, и собственное несчастье его не озлобило319.

    В письмах и сочинениях Марлинского найдутся, конечно, места, в которых он всею силою своего неистового красноречия обрушивается на людей за многие их пороки и слабости - но за такими резкими выходками следуют у него почти всегда слова примирения и прощения. Трогательно читать в его частных письмах, например, такие слова: "Странная вещь! Никогда менее не было мне причин любить людей, как теперь (1831 - тяжелый год жизни в Дербенте), и никогда любовь к ним не была во мне теплее; я прежде любил их или негодовал на них, как на братьев; теперь я их жалею, как детей". "Знаете ли, что я простил всех врагов своих в сердце, что отныне мне люди могут быть и врагами, и злодеями, но я им - нисколько, я, который столько испытал несправедливостей!" "Одно только во мне постоянно - это любовь к человечеству, по крайней мере, зерно ее, потому что стебель носил цветы разнородные, начиная от чертополоха до лилии". "Да и за что, в сущности, ненавидеть людей? - спрашивал Марлинский. - Все их несчастие от недостатка ума; все злое, порочное, мстительное - глупость в разных видах. Люди не злы, а глупы, они не злодеи, а дураки"321"Одно отрадное чувство, мирительное чувство нашел я в себе, - писал он своим братьям, рассказывая им, как он пережил страшную минуту болезни, когда был близок к смерти, - одно чувство это - совершенное отсутствие ненависти или вражды: я искал их для исповеди и не нашел; я не постигал, как можно быть врагом кому-нибудь, я, который был столько раз жертвою незнакомых мне неприятелей".

    Приходится удивляться такому добродушию в человеке, столь много страдавшем. Он от природы был добр и добродушен325, он - забияка, драчун, вспыльчивый человек и насмешник. Но, помимо природы, над этими добрыми чувствами его сердца поработали и люди. Круг, в котором он вырос, заставил его так высоко думать о человеке, и у нас есть прямое тому доказательство в одном из самых интимных его писем.

    Н. Полевому, с которым он был очень откровенен, Марлинский писал однажды: "Несчастны вы, что судьбой брошены в такой огромный круг мерзавцев. Я был счастливее вас, живучи в свете; я знал многих, у которых самый большой порок был лишь то, что считали себя героями. Я счастливее вас и в этом преддверии ада, в котором маюсь, ибо знаю людей, коих падение стало вознесением. О, какие высокие души, какое ангельское терпение, какая чистота мыслей и поступков! Самая злая, низкая клевета не могла бы в шесть лет искушения найти ни в одном пятнышка, и в какое бы болото ни бывали они брошены, приказное презрение превращалось в невольное уважение. Безупречное поведение творит около них очарованную атмосферу, в которую не смеет вползти никакая гадина. Сколько познаний, дарований погребено вживе! Вы помирились бы с человечеством, если бы познакомились с моим братом Николаем! Такие души искупают тысячи наветов на человека!"

    Редко кому удавалось сказать о декабристах столь теплое и правдивое слово.

    человечества.

    Еще в самые юные годы задумал он в драматической форме высказать свое суждение о миропорядке и в неоконченной комедии "Оптимист" он писал:


    Небесной мудрости познай закон священный
    И верь, что создано все к лучшему в вселенной.

    был оптимизм вовсе не наивный, что это была вера в конечное торжество своих идеалов, не исключавшая страшного негодования на те испытания, которым эти идеалы подвергались, и печали о таких испытаниях. "Не поверите, - говорил наш оптимист, - как глубоко трогает меня всякая низость - не за себя, за человечество: тогда плачу и досадую; я краснею, что ношу Адамов мундир". Но рядом с этим признанием Марлинский сейчас же делал другое. "Гнев, - говорил он, - досада, негодование на миг пролетают сквозь мое сердце, как молния сквозь трубу, и без следа. Я более всего не понимаю мщения".

    На проявление зла в мире смотрел наш писатель особенным, философским и очень успокоительным взглядом. "Существует ли в мире хоть одна вещь, - спрашивал он, - не говоря о слове, о мыслях, о чувствах, в которой бы зло не было смешано с добром? Пчела высасывает мед из белладонны, а человек высасывает из нее яд. Вино оживляет тело трезвого и убивает даже душу пьяницы. Бросим же смешную идею исправлять словами людей: это забота Провидения. Приморский житель ужасается вечером, видя гибель корабля, а наутро собирает остатки кораблекрушения, строит из них утлую ладью, сколачивает ее костями братьев и, припеваючи, пускается в бурное море"...

    на то, что у Петра провалился дом, а у Ивана жена. "Пускай себе проваливаются, - говорил он. - От этого тысячам где-нибудь и когда-нибудь будет лучше. Ржавчина разрушения и пепел вулканов нужны для семян нового бытия, без чего они не принялись бы на граненом камне...". "Впрочем, - заканчивает он эту странную мысль,-- я надеюсь, что вы не распространите моего сравнения за границы шутки"... Но пусть это и была шутка, что в данном случае весьма вероятно, но и в самых серьезных размышлениях нашего писателя смысл этой шутки повторялся, только в форме патетических возгласов.

    Анализируя однажды очень подробно и тонко врожденное человеку желание прославиться, стушевывая все эгоистическое, что присуще такой жажде славы, наш оптимист хотел видеть в ней лишь "потребность любви за гробом". Потребность славы он признавал бескорыстной и справедливой327 и думал, что живая электрическая связь, соединяющая мир прошлого с миром предыдущего, скуется до самого неба. "Каждый раз, - говорил он, - когда Провидение допускает дальних потомков прибавить несколько колец достойных подвигов или высоких мыслей к этой цепи воспоминания прежних достойных подвигов и прежних светлых открытий - может быть, эфирная часть умерших виновников, зачателей всего этого, где бы ни витала она, чувствует сладостное потрясение, венчающее и на земле райский миг творенья". "Лестная мечта!" - восклицал Марлинский, сам себя ободряя. И в самом деле, как счастлив тот, кто верит, что ни одна крупица добра в мире не пропадает и нанизывается на одну вечную цепь совершенствования, которая "скуется до неба". Конечно, все это мечты, как и раньше, были шутки, но любопытно, что и в мечтах и в шутках одно и то же направление мысли.

    "Человечество есть великая мысль, принадлежащая собственно нашему веку (то есть мысль о прогрессе, развитие которой, действительно, одна из заслуг XIX столетия). Она утешительна: быть убежденным, что если один народ коснеет в варварстве, если другой отброшен в невежество, зато десять других идут вперед по пути просвещения, и что масса благоденствия растет с каждым днем - это льет бальзам в растерзанную душу частного человека, утешает гражданина, обиженного обществом. Но все это лишь в отношении к будущему, которое не должно и не может уничтожать настоящих обязанностей"... Эти слова мы и можем принять как конечный итог всех мыслей Марлинского о судьбах человечества.

    Но мысль не была главным двигателем психической жизни нашего поэта. Сам он признавался, что ему казалось и кажется, что он рожден лучше чувствовать, нежели говорить и более действовать, чем думать; и характеристика его как человека была бы не полна, если бы мы обошли молчанием те бурные романтические чувства, которые помогли гонимому человеку справиться с одной из труднейших задач - с сохранением воли к жизни при условиях самых враждебных и гибельных для этой воли.

    Примечания

    317. Письмо к Полевому, 19 мая 1839. 

    "Не думаете ли вы, любезные братья, что я всегда кукую? Право, нет: не могу при мысли о страданиях родных моих запретить себе печали; но вы очень хорошо знаете, что я от природы весьма веселого характера и самых миролюбивых привычек. Если бы от меня зависело все в свете, то люди плясали бы с утра до вечера"319.

    Марлинский, временами столь воинственный, в статье "Кавказские очерки" высказывался решительно против завоевательной системы и насилия над горцами.

    319. "Отечественные записки", No 7,1860, с. 48.

    320. "Для меня, чем дальше я живу, я убеждаюсь, что злые люди - сумасшедшие, и все зло, которое они делают, они делают по недоразумению..."321.

    "Напрасно жалуются на злобу людей: надобно бы обвинять их глупость: слишком много чести называть этих копеечных Геростратов злодеями; они просто дураки. Они или ослы с тигровыми лапами, или хищные орлы с поросячьим рыльцем, и вот почему я никогда не принимал близко к сердцу ни обманов, ни коварства их. "Больше разницы между человеком и человеком, - сказал Монтень, - чем между человеком и скотом": может ли крайнее существо обидеть меня, будь оно хоть с рогом, хоть с зубом, хоть с жалом? Ей Богу, нет! Оно может уязвить, измучить, истерзать меня, но огорчить разве на минуту. Свет есть огромный желтый дом, в котором и лекаря, по несчастию, если не безумнее, то едва ли не глупее прочих. Последуйте мне, и вы увидите, как целебно подействует на вас это убеждение. Это не гордость, не презрение; сохрани Бог, нет, это сожаление, участие к злому мальчишке - человечеству; ибо с мыслью о ребячестве связано желание делать ему добро, даже долг делать его, несмотря на отплату злом: дети всегда бранятся и плачут, когда их моют. Но все ли таковы люди?.. Один лукавый, мог бы отвечать: все"322.

    "Я знал людей и прежде, я не разлюбил человечества и теперь; я был обязан рассекать сердца многих, как насекомое для исследования; видел их ничтожность и оттого мало ошибался, что мало от людей ожидал. Я убедился, что нельзя полагаться на правила, но можно вычислить страсти их, обращать в пользу общего не добродетели, а слабости..."323

    321. "Русский вестник", 1861, XXXII, с. 430.

    322. "Русский вестник", XXXII, с. 330.

    324. "Труженик, труженик, утешься! Не ты один носишь неутоленную жажду в груди своей... Огонь Прометея светит и жжет вместе, или, лучше сказать, пожирает быстрее, чем озаряет. Один только неповитый глупец может быть доволен сам собою... Утешься, если отрадно знать, что и другие страдают наравне с нами: "На людях и смерть красна", говорят русские; но на людях не значит с людьми. Я бы презрел самолюбца, который бы пожелал, чтобы с ним умирали товарищи для компании"325.

    "Отечественные записки", No 7,1860, с. 48.

    326. "Я не люблю Наполеона. Он слишком думал о роли своей и слишком мало о долге. Сын прошлого века, он не мог понять нового"327.

    "Русский вестник", XXXII, с. 330.

    Разделы сайта: